В первую очередь хотелось бы попросить уточнить смысл характеризующего нашу действительность парадоксального понятия «коммунизм капитала», к которому вы приходите в конце своей книги «Грамматика множества». Концепция вызывает в памяти оруэлловское предсказание о гибридизации ранее противоположных коммунистической и капиталистической систем.
Определение «коммунизма капитала» стоит начать с экскурса в историю: вспомним Советский Союз сталинского периода, для описания которого используется термин «социализм капитала». Это значит, что фактически государство владело капиталом, принимая активное участие в экономике, хотя система была социалистической. Каковы же условия реализации «коммунизма капитала»? Во-первых, для существования «коммунизма капитала» государство обязано потерять свой вес: оно должно занять маргинальную позицию, ему придется оказаться вынесенным на периферию. Во-вторых, наемный труд будет сведен практически к нулю. Эти два условия современный капитализм уже осуществил. Благодаря научному прогрессу, на место стандартного восьмичасового рабочего дня приходит нестабильная занятость прекариата – исчезает четкая регламентация трудового дня. Государство уже превратилось в подобие «гопника», в наглую банду. Утеряв свое единство и роль всесильного хозяина, оно распалось на мелкие образования – отдельные министерства и институты. Под «коммунизмом капитала» я имею в виду реализацию двух названных условий, необходимых для коммунизма, но в страшной версии современного капитализма.
Думаю, имеет смысл также пояснить для наших читателей центральный термин вашей книги – «множество».
Начнем с того, что родоначальником политической мысли Нового времени является Томас Гоббс. Он противопоставляет друг другу два концепта: народ и множество. В основе этого разграничения лежит сущностное различие понятий. Народ – нечто единое, центрирующееся вокруг государства-суверена и ему же уподобляющееся. В основе множества, напротив, лежит плюрализм как совместное пребывание обособленных индивидов. Важно то обстоятельство, что множество, в отличие от народа, само представляет свои права, а не делегирует это суверену. Именно потому Гоббс с большой неприязнью относится к множеству, устраивающему собственные формы самоуправления, выходящие из-под контроля государства. К слову, сегодня подобным эффектом обладают социальные сети.
В основе современного труда и производства лежат знание, способность к речи, коммуникация: именно в таких условиях производства множество выходит на первый план. В нашем капиталистическом обществе народ ассоциируется со словом «публичный», а множество – с частным, приватным. Privato по-итальянски означает «лишенный», «находящийся сбоку, в тени». Сегодня множество, до сих пор пребывавшее в изгнании, в том числе и бывшее недавно под гнетом социализма, становится главным действующим лицом общественной сферы.
Кстати, понятие множества не чужеродно для российской культуры мысли. К примеру, у Пушкина в статье «О народной драме и о “Марфе Посаднице” М. П. Погодина» мы встречаем упоминание множества: «Между тем драма остается верною первоначальному своему назначению – действовать на множество…» Пушкин использует именно это понятие, что доказывает длительность его существования и в русском языке.
Может ли что-либо сплотить множество? В своей книге вы цитируете фразу Гоббса о том, что множество объединяется лишь «сходством желаний и наклонностей».
Несомненно, но вместе с тем множество объединено и различием этих желаний и наклонностей. Решающий момент для определения множества – то, что наши интеллект, ум и сознание как пересечения общественных отношений надындивидуальны. Если ранее общество определялось через разделение труда, то сегодня множество объединено способностью к речи, тем фактом, что мы все – говорящие животные. Множество может быть приравнено к тому, что Маркс определяет как general intellect – общий интеллект. Здесь я позволю себе поправить Маркса: он понимает общий интеллект как воплощенное научное знание, превращенное в машины, технологии, фабрики – средства производства. В современном же обществе средствами производства становятся знания и базовая способность человека к речи и коммуникации.
Очевидно, что в основе экономического мировоззрения марксизма лежит труд, это соответствовало эпохе индустриализации. Сейчас в фокусе дискурса об обществе потребления противоположность труда – отдых. Что не так, с вашей точки зрения, с этим «свободным временем» человека?
Полагаю, с 1980-х годов граница между рабочим и свободным временем стерлась. То, что ранее считалось важным для отдыха, то есть интересы, эмоции, креативность, – все это стало атрибутами рабочего времени, ресурсами, используемыми капиталом для производства, что, собственно, и стирает упомянутую границу. Раньше на больших заводах была табличка с надписью: «Тишина, идет работа!» Сегодня можно было бы вывесить другую табличку: «Идет работа, говорите!» Причем это одинаково справедливо для креативного труда и для производства на заводах.
Обратимся к городу: если местом единения народа можно считать собор или площадь, то сейчас особую роль стали играть так называемые общественные пространства. Можем ли мы видеть в них места производства того самого множества – производства, происходящего по воле биовласти (Фуко)?
Для меня существует дифференциация общественной сферы. С одной стороны, последняя связана с государством и стремится к объединению, с другой – она связана с general intellect, который принимает различные формы. Упомянутые сферы находятся на противоположных полюсах смысла. Я задаю себе вопрос, насколько это проявляется в организации города, и думаю, что город можно рассматривать с точки зрения лингвистических категорий. В городе, где я вырос [Генуя], во времена моей молодости [1960-е годы] очень четко чувствовалась разница между тем, как люди говорили на работе, на дискотеке или в ходе политической ассамблеи. То есть были разные жаргоны, разные стили речи – и физическое место совпадало с определенным способом говорения в нем; в каждом локусе имелись свои Sprachspiele, или языковые игры, о которых писал Витгенштейн. Можно было бы создать карту города через определения того, как говорят в разных его частях.
Удивительно, но уже Аристотель пользуется пространственным термином в отношении речи. По Аристотелю, люди разговаривают, используя koinoi topoi (общие места речи) и idioi topoi (частные места). Общими местами могут быть как риторические фигуры, языковые банальности, так и физически конкретные места.
В современной ситуации мы наблюдаем исчезновение частных мест, уже невозможно нарисовать карту города, исходя из того, где и как люди говорят. Это произошло по той же причине, по которой исчезла граница между трудом и отдыхом. Остались только общие места, через которые и определяется сегодняшняя жизнь. Тот же Аристотель называет мыслителем того, кто оперирует общими категориями, и в этом смысле последний похож на иностранца, ориентирующегося в чужом краю только благодаря общим местам. То же самое происходит с жителями городов: все чувствуют себя иностранцами.
Раньше этическая идея счастья и хорошей жизни была связана с частными местами, а сейчас это веяние исходит от общих мест. Изначально этике было присуще понятие привычного места, где чувствуешь себя хорошо в силу привычки, так как место – твое. Исчезновение частных мест привело к тому, что они перешли в сферу желаемого: сего дня это образ коммунизма. Идея состоит в том, чтобы противопоставить капиталу, порождающему частные места, где человеку хорошо, другие места – те, которые должны рождаться из general intellect, из языковой общности.
Можете ли вы привести примеры таких пространств, созданных general intellect, а не биовластью?
1970-е годы в Италии внесли серьезные изменения в привычный уклад вещей: лингвистическому множеству удалось взять в руки собственную жизнь. Например, в итальянских городах, где всегда имелось четкое разграничение центра и периферии, в те годы все было перевернуто: то, что происходило в центре, переместилось на периферию, и наоборот. Еще пример: я ненавижу социальные сети, но сегодня они – как нечто нематериальное, проявляющееся только через коммуникацию, – могут придать физическому месту новый статус, сделать его культовым.
На мой взгляд, затронутая вами власть действует в первую очередь через деньги. Цель системы в том, чтобы все имело денежный эквивалент, альтернативой которому, действительно, способна быть только идея, ее свободное изъявление: возможно, это и есть general intellect…
Я согласен с тезисом о главенстве идеи и с тем, что через нее можно уйти от механизма превращения всего в деньги. Только тогда эта идея должна обязательно превратиться в материальный факт.
Тут можно упомянуть архитектурный журнал в качестве примера подобного перевода идей в материальную оболочку! Вообще, если вернуться к теме пространств, создаваемых general intellect, то, полагаю, сам тип пространства и его форма вторичны, первичен же наш способ его использования – апроприация. Здесь сразу вспоминаются сквоты, которые образовывались в Петербурге при распаде социалистической системы (знаменитая «Пушкинская, 10» и т. п.). К сожалению, сейчас таких мест практически не возникает.
Сегодня мы наблюдаем парализацию общественного эксперимента с подобными альтернативными пространствами. Эксперименты обычно случаются в переходные периоды: у вас это переход от социализма к капитализму, на Западе – от фордистского типа производства к лингвистическому. Такие переходные моменты определяются через амбивалентность, одновременную открытость к различным путям. Сейчас мы живем с ощущением отсутствия подобной амбивалентности – открытости к эксперименту больше нет.
Как это можно объяснить?
Сложившаяся ситуация связана с тем, что сегодня очень трудно организовать конфликты внутри производства. В условиях современного лингвистического производства едва ли возможно найти примеры манифестаций, сопоставимых с прежними стачками. При господстве лингвистического труда проблематично отыскать достойные формы сопротивления и конфликта, что свидетельствует о полной победе капиталистического производства. Такое ощущение, будто мы вернулись во времена изобретения протеста. Очевидно, что современная необходимость сопротивления не может порождать старые формы, забастовки должны совпадать с появлением новых способов существования негосударственной демократии. Сегодня невозможно собрать и организовать прекариат, составляющий большую часть населения; чтобы это произошло, нужно фактически изменить формы современной жизни.