#32 Спорт и отдых

Год: 2018
ISSN: 1994-9367
Язык: Русский

Комфорт. Комфортные среда, отношения, жизнь, наконец. Комфорт, ставший сегодня своего рода религией, предполагает сочетание уверенности в себе и некой расслабленности. В слове звучит корень fort – «сила», но в то же время пребывание в удобстве предполагает положение не напряженное, отсутствие готовности к рывку, поступку. Скорее, сила употребляется, дабы сохранить устойчивое выражение успешности несмотря ни на что. В любой непонятной ситуации – скажите: «комфорт». И произнеся, вы почувствуете сладкий вкус победы. Будьте на чиле. Махните рукой. В «умном» городе все происходит само собой, и не стоит беспокоиться о будущем, куда все равно возьмут не всех, как предупредил художник Илья Кабаков. Чем же заниматься? Есть два варианта: спорт и отдых. Спорт нужен для поддержания силы комфорта. Отдых – основной вид деятельности. На самом деле спорт – тоже отдых, просто подвид. Философ Паоло Вирно, рассуждая о множестве как о характерном состоянии социума начала XXI столетия, указывает на его поведенческие характеристики: оппортунизм и виртуозность. Последняя – тоже вид спорта. Архитектура присоединяется к форматам виртуозности, выявляя свою количественно-соревновательную составляющую. Масштаб имеет значение.

В номере

Город общих мест

Итальянский философ Паоло Вирно, в сентябре посетивший Петербург с лекцией, относится к поколению, которое связует радикальных революционеров-коммунистов ХХ столетия с сегодняшними неомарксистами, живущими в эпоху позднего капитализма и ситуации «постправды», способной выставить бесполезными любые попытки выстраивания «конкретной утопии» (термин Эрнста Блоха). Один из наиболее убедительных левых критиков современности, чья книга «Грамматика множества» недавно была переведена на русский язык, встретился с нами в отеле «Амбассадор» вместе со своей супругой Раисой Раскиной. Редакция выражает ей особую признательность за организацию встречи и перевод ответов Паоло.

Текст: Владимир Фролов, Карина Харебова

В первую очередь хотелось бы попросить уточнить смысл характеризующего нашу действительность парадоксального понятия «коммунизм капитала», к которому вы приходите в конце своей книги «Грамматика множества». Концепция вызывает в памяти оруэлловское предсказание о гибридизации ранее противоположных коммунистической и капиталистической систем.

Определение «коммунизма капитала» стоит начать с экскурса в историю: вспомним Советский Союз сталинского периода, для описания которого используется термин «социализм капитала». Это значит, что фактически государство владело капиталом, принимая активное участие в экономике, хотя система была социалистической. Каковы же условия реализации «коммунизма капитала»? Во-первых, для существования «коммунизма капитала» государство обязано потерять свой вес: оно должно занять маргинальную позицию, ему придется оказаться вынесенным на периферию. Во-вторых, наемный труд будет сведен практически к нулю. Эти два условия современный капитализм уже осуществил. Благодаря научному прогрессу, на место стандартного восьмичасового рабочего дня приходит нестабильная занятость прекариата – исчезает четкая регламентация трудового дня. Государство уже превратилось в подобие «гопника», в наглую банду. Утеряв свое единство и роль всесильного хозяина, оно распалось на мелкие образования – отдельные министерства и институты. Под «коммунизмом капитала» я имею в виду реализацию двух названных условий, необходимых для коммунизма, но в страшной версии современного капитализма.

Думаю, имеет смысл также пояснить для наших читателей центральный термин вашей книги – «множество».

Начнем с того, что родоначальником политической мысли Нового времени является Томас Гоббс. Он противопоставляет друг другу два концепта: народ и множество. В основе этого разграничения лежит сущностное различие понятий. Народ – нечто единое, центрирующееся вокруг государства-суверена и ему же уподобляющееся. В основе множества, напротив, лежит плюрализм как совместное пребывание обособленных индивидов. Важно то обстоятельство, что множество, в отличие от народа, само представляет свои права, а не делегирует это суверену. Именно потому Гоббс с большой неприязнью относится к множеству, устраивающему собственные формы самоуправления, выходящие из-под контроля государства. К слову, сегодня подобным эффектом обладают социальные сети.

В основе современного труда и производства лежат знание, способность к речи, коммуникация: именно в таких условиях производства множество выходит на первый план. В нашем капиталистическом обществе народ ассоциируется со словом «публичный», а множество – с частным, приватным. Privato по-итальянски означает «лишенный», «находящийся сбоку, в тени». Сегодня множество, до сих пор пребывавшее в изгнании, в том числе и бывшее недавно под гнетом социализма, становится главным действующим лицом общественной сферы.

Кстати, понятие множества не чужеродно для российской культуры мысли. К примеру, у Пушкина в статье «О народной драме и о “Марфе Посаднице” М. П. Погодина» мы встречаем упоминание множества: «Между тем драма остается верною первоначальному своему назначению – действовать на множество…» Пушкин использует именно это понятие, что доказывает длительность его существования и в русском языке.

Может ли что-либо сплотить множество? В своей книге вы цитируете фразу Гоббса о том, что множество объединяется лишь «сходством желаний и наклонностей».

Несомненно, но вместе с тем множество объединено и различием этих желаний и наклонностей. Решающий момент для определения множества – то, что наши интеллект, ум и сознание как пересечения общественных отношений надындивидуальны. Если ранее общество определялось через разделение труда, то сегодня множество объединено способностью к речи, тем фактом, что мы все – говорящие животные. Множество может быть приравнено к тому, что Маркс определяет как general intellect – общий интеллект. Здесь я позволю себе поправить Маркса: он понимает общий интеллект как воплощенное научное знание, превращенное в машины, технологии, фабрики – средства производства. В современном же обществе средствами производства становятся знания и базовая способность человека к речи и коммуникации.


Очевидно, что в основе экономического мировоззрения марксизма лежит труд, это соответствовало эпохе индустриализации. Сейчас в фокусе дискурса об обществе потребления противоположность труда – отдых. Что не так, с вашей точки зрения, с этим «свободным временем» человека?

Полагаю, с 1980-х годов граница между рабочим и свободным временем стерлась. То, что ранее считалось важным для отдыха, то есть интересы, эмоции, креативность, – все это стало атрибутами рабочего времени, ресурсами, используемыми капиталом для производства, что, собственно, и стирает упомянутую границу. Раньше на больших заводах была табличка с надписью: «Тишина, идет работа!» Сегодня можно было бы вывесить другую табличку: «Идет работа, говорите!» Причем это одинаково справедливо для креативного труда и для производства на заводах.

Обратимся к городу: если местом единения народа можно считать собор или площадь, то сейчас особую роль стали играть так называемые общественные пространства. Можем ли мы видеть в них места производства того самого множества – производства, происходящего по воле биовласти (Фуко)?

Для меня существует дифференциация общественной сферы. С одной стороны, последняя связана с государством и стремится к объединению, с другой – она связана с general intellect, который принимает различные формы. Упомянутые сферы находятся на противоположных полюсах смысла. Я задаю себе вопрос, насколько это проявляется в организации города, и думаю, что город можно рассматривать с точки зрения лингвистических категорий. В городе, где я вырос [Генуя], во времена моей молодости [1960-е годы] очень четко чувствовалась разница между тем, как люди говорили на работе, на дискотеке или в ходе политической ассамблеи. То есть были разные жаргоны, разные стили речи – и физическое место совпадало с определенным способом говорения в нем; в каждом локусе имелись свои Sprachspiele, или языковые игры, о которых писал Витгенштейн. Можно было бы создать карту города через определения того, как говорят в разных его частях.

Удивительно, но уже Аристотель пользуется пространственным термином в отношении речи. По Аристотелю, люди разговаривают, используя koinoi topoi (общие места речи) и idioi topoi (частные места). Общими местами могут быть как риторические фигуры, языковые банальности, так и физически конкретные места.

В современной ситуации мы наблюдаем исчезновение частных мест, уже невозможно нарисовать карту города, исходя из того, где и как люди говорят. Это произошло по той же причине, по которой исчезла граница между трудом и отдыхом. Остались только общие места, через которые и определяется сегодняшняя жизнь. Тот же Аристотель называет мыслителем того, кто оперирует общими категориями, и в этом смысле последний похож на иностранца, ориентирующегося в чужом краю только благодаря общим местам. То же самое происходит с жителями городов: все чувствуют себя иностранцами.

Раньше этическая идея счастья и хорошей жизни была связана с частными местами, а сейчас это веяние исходит от общих мест. Изначально этике было присуще понятие привычного места, где чувствуешь себя хорошо в силу привычки, так как место – твое. Исчезновение частных мест привело к тому, что они перешли в сферу желаемого: сего дня это образ коммунизма. Идея состоит в том, чтобы противопоставить капиталу, порождающему частные места, где человеку хорошо, другие места – те, которые должны рождаться из general intellect, из языковой общности.

Можете ли вы привести примеры таких пространств, созданных general intellect, а не биовластью?

1970-е годы в Италии внесли серьезные изменения в привычный уклад вещей: лингвистическому множеству удалось взять в руки собственную жизнь. Например, в итальянских городах, где всегда имелось четкое разграничение центра и периферии, в те годы все было перевернуто: то, что происходило в центре, переместилось на периферию, и наоборот. Еще пример: я ненавижу социальные сети, но сегодня они – как нечто нематериальное, проявляющееся только через коммуникацию, – могут придать физическому месту новый статус, сделать его культовым.

На мой взгляд, затронутая вами власть действует в первую очередь через деньги. Цель системы в том, чтобы все имело денежный эквивалент, альтернативой которому, действительно, способна быть только идея, ее свободное изъявление: возможно, это и есть general intellect…

Я согласен с тезисом о главенстве идеи и с тем, что через нее можно уйти от механизма превращения всего в деньги. Только тогда эта идея должна обязательно превратиться в материальный факт.

Тут можно упомянуть архитектурный журнал в качестве примера подобного перевода идей в материальную оболочку! Вообще, если вернуться к теме пространств, создаваемых general intellect, то, полагаю, сам тип пространства и его форма вторичны, первичен же наш способ его использования – апроприация. Здесь сразу вспоминаются сквоты, которые образовывались в Петербурге при распаде социалистической системы (знаменитая «Пушкинская, 10» и т. п.). К сожалению, сейчас таких мест практически не возникает.

Сегодня мы наблюдаем парализацию общественного эксперимента с подобными альтернативными пространствами. Эксперименты обычно случаются в переходные периоды: у вас это переход от социализма к капитализму, на Западе – от фордистского типа производства к лингвистическому. Такие переходные моменты определяются через амбивалентность, одновременную открытость к различным путям. Сейчас мы живем с ощущением отсутствия подобной амбивалентности – открытости к эксперименту больше нет.

Как это можно объяснить?

Сложившаяся ситуация связана с тем, что сегодня очень трудно организовать конфликты внутри производства. В условиях современного лингвистического производства едва ли возможно найти примеры манифестаций, сопоставимых с прежними стачками. При господстве лингвистического труда проблематично отыскать достойные формы сопротивления и конфликта, что свидетельствует о полной победе капиталистического производства. Такое ощущение, будто мы вернулись во времена изобретения протеста. Очевидно, что современная необходимость сопротивления не может порождать старые формы, забастовки должны совпадать с появлением новых способов существования негосударственной демократии. Сегодня невозможно собрать и организовать прекариат, составляющий большую часть населения; чтобы это произошло, нужно фактически изменить формы современной жизни.

Античный театр спорта. Интервью с Максимом Атаянцем

Максим Атаянц – знаток античной архитектуры, зодчий-неоклассик, а также блестящий рисовальщик, чьи графические штудии в деталях запечатлели немалое количество памятников прошлого. В ноябре в Петербургской академии художеств открылась выставка «Жажда античности», где каждая работа мастера – своего рода окно в мир ордерной архитектуры, служивший некогда величественными декорациями для цивилизации, которая алкала прекрасного во всем, и прежде всего в человеческом теле – готовом побеждать, но и отданном тысяче глаз. Здесь рождалась архитектура спорта, инфраструктура массовых зрелищ, чтобы в средние века оказаться забытой, но в ХХ веке возродиться триумфом воли и искать нового, быть может – небывалого по своим масштабам, воплощения в наши дни.

Текст: Марина Никифорова

Чем была спортивная архитектура для Античности?

Для начала давайте разграничим спортивные сооружения (где люди развивают свое тело) и зрелищные (где они выступают на потребу зрителям). Разница между типологиями есть и сегодня: в бассейнах или хоккейных коробках без трибун спортсмены тренируются, но выходят на всеобщее обозрение в других местах.

Спорт как соревнование коренится в практике политеизма: дух постижения богов через честную состязательность – это то, что пронизывало раннюю Античность.

Я считаю, что вне европейской парадигмы невозможна гуманитарная наука. Во многих культурах бывает сложно объяснить саму возможность объективной истории, здесь государству нужна та или иная ее трактовка. Историков и географов часто рассматривают как людей, которые должны обслуживать интересы даже не властителей, а общества, породившего их, – что полностью лишено духа позитивной науки, ищущей истину.

Какое это имеет отношение к спорту? В любом обществе (прежде всего до изобретения огнестрельного оружия) была крайне важна физическая подготовка: ее требуют и труд, и военное дело. Честное состязание спортсменов – это точечный феномен, свойственный именно античной Греции. Однако и там спортом занимались, развивая свое тело – в сооружениях, подобных палестрам. Получается, что непосредственно занятия спортом примыкают к гигиене (типологии бань, терм). Зрелищные же спортивные сооружения родственны театральным.

Идея специального архитектурного оформления места, где зрители должны за чем-либо наблюдать, зародилась на Крите. В лабиринтообразных дворцах, подобных Кносскому, люди обнаружили, что на ступенях большой лестницы можно удобно разместиться, не загораживая друг другу вид на происходящее. Идея ярусного ступенчатого помещения – прототип трибуны – перекочевала и в театр, и в стадионы.

Пожалуй, самое известное, часто появляющееся и на ваших рисунках, спортивное сооружение Рима – Колизей. Чем был спорт для Рима?

Рим – еще интереснее. Прямого перехода от греческого театра к римским амфитеатрам не было. В Риме получила массовое воплощение идея зрелища, которая зиждется на совершенно иных началах. Тип театрального сооружения, где места для зрителей и пространство для действующих лиц организованы по-разному, пришел, безусловно, из Греции. Однако у Колизея совсем иная подоплека. Традиция гладиаторских боев берет начало в этрусских жертвоприношениях: военнопленные сражались друг с другом до смерти на похоронах какой-нибудь крупной фигуры. Постепенно для этого стали возводить временные сооружения. «Амфи-» обозначает «двойной»: в качестве арены для гладиаторских боев использовались два театра, соединенных вместе, расположенных друг напротив друга; причем классическая, свойственная Риму эллиптическая форма арены установилась не сразу. Амфитеатры в Лептис-Магне или Скифополисе, например, похожи на современные стадионы – это прямоугольники с полукруглыми окончаниями.

Укорененность гладиаторских боев в культуре Апеннинского полуострова привела к удивительно неравномерному распределению амфитеатров по территории империи – они сосредоточены в западной ее части: Северная Африка, Франция, Испания, Южная Германия. К востоку же от Италии количество амфитеатров исчезающе мало. Дело в том, что восточная часть империи, эллинистическая по своей природе, не приняла такого вида зрелищ, как гладиаторские бои. Поэтому если амфитеатры и появлялись на востоке, то именно там, где размещались легионы. Полагаю, кстати, что если бы сегодня разрешили гладиаторские бои, они мгновенно стали бы самым популярным зрелищем. Когда на кону человеческая жизнь – возбуждение очень велико. Приведу очень простой пример: до того как появилась возможность оснащать массой камер каждую точку трассы, «Формула-1» была очень скучным зрелищем. Люди смотрели ее только в ожидании того, что кто-нибудь разобьется. Человеческая психология меняется мало.

Следующий этап – Византия. В христианском Константинополе спорт играет немаловажную роль…

Само выражение «христианский спорт» – оксюморон: для христианства спортивное соревнование есть элемент языческий. То же самое и с театром. Даже сейчас священнослужители не приветствуют оба этих вида деятельности. Впрочем, если гладиаторские бои были запрещены достаточно рано, то использование амфитеатров для зрелищ, связанных с травлей зверей, еще какое-то время сохранялось, хоть и не приветствовалось. Так что в Византии все эти вещи существовали в виде пережитков: конечно, многомиллионную массу людей довольно трудно отучить от чего-то за одно поколение.

Кроме того, любое зрелищное спортивное сооружение есть инструмент самопоказа и саморефлексии общества. В каждом амфитеатре было жесточайше структурировано, кто где может сидеть: здесь – император, там – сенаторы, здесь – всадники, тут – плебс, в ином месте – рабы, и в особом – женщины… Любая попытка занять чужое место пресекалась. Таким способом общество смотрело на себя, а император показывал себя обществу.

Вот это-то и перешло в Византию: как мы знаем, в Константинополе сохранились рельефы, которые изображают императорскую семью на трибуне ипподрома.

При этом технически спортивные сооружения поменялись мало. Могли исчезнуть особенности применения ордера, но структурно постройки оставались такими же, как в Риме: по протяженности, по форме, по масштабу… Чтобы понять, насколько они были огромны, можно посмотреть, к примеру, реконструкцию ипподрома в Фессалониках.

Какую роль играли зрелищные спортивные сооружения в градостроительной структуре Античности?

Очень большую, но сначала они все же находились вне центра города. Так, греческий театр – это вообще ландшафтное сооружение, а не здание: зрительские места там определялись рельефом.         

Римский же театр стал именно зданием. Конечно, если где-то рельеф позволял, то римляне им пользовались, но монументальные каменные театры и амфитеатры строились уже в черте города – так, чтобы вокруг было свободное место для концентрированного входа и выхода людей (как и у современных стадионов).

В целом зрелищные спортивные сооружения своими физическими размерами определяли огромные куски города вокруг себя.


Со зрелищным спортом разобрались, но вы упомянули и о связи между физическим развитием и гигиеной… И здесь возникает вторая часть темы нашего выпуска – отдых.

В греческих термах все было довольно скромно. Это своего рода спа, где люди занимались гигиеной и лечением. Дело в том, что греки постоянно воевали – и было очень много раненых; даже после того, как рана затянулась, человеку нужен долгий восстановительный период. Получается, в греческом обиходе бани имели медицинско-бальнеологический характер.

В Риме же императорские термы были настолько огромны, что позволяли посетителю находиться в них с утра до вечера: там можно было не только мыться, но и питаться, развлекаться… Конечно, основное здание предназначалось для телесных процедур, однако, например, в термах Каракаллы имелось два больших зала для занятий спортом: игры в мяч, борьбы… Если раньше две палестры по сторонам реконструировали как открытые дворы, то сейчас ученые склоняются к тому, что это были перекрытые залы. Кроме того, в термах Каракаллы был большой периметр вокруг, в котором располагался парк с беговой дорожкой и небольшими трибунами. Там же могли проходить соревнования по борьбе, поэтические выступления, риторические или философские диспуты.

Обозначает ли конец Античности также закат спорта?

Вместе с исчезновением античной цивилизации спорт, по сути, тоже был похоронен. Конечно, в средневековом обществе и позже физическое развитие ценилось высоко, однако оно имело военно-прикладной характер. В Средние века было важно зрелище, но не спорт, – это видно по полному отсутствию архитектурных сооружений, предназначенных для последнего.

Как в Средние века использовалось «наследие» античных спортивных сооружений?

В основном как каменоломни. Просто исчезло понимание, зачем подобные сооружения нужны. Колизей, например, не только разбирали для нужд строек, в нем размещалась укрепленная деревня, там производилась соль, там были фабрики… Но никому и в голову не приходило, что его можно использовать хотя бы близко к тому, для чего он был предназначен. То же роисходило и с любым другим крупным амфитеатром. Они потреблялись обществом как источники тесаного камня или свинца. Их использовали как укрепленные периметры для поселений. Иначе говоря, до начала деятельности Пьера де Кубертена 2 преемственность оказалась прервана минимум на полторы тысячи лет.

В то же время развитие гимнастики и массовой физической культуры, к сожалению, было очень тесно связано с возникновением призывной армии. Цинично говоря, государство нуждалось в том, чтобы население, подлежащее призыву, было в хорошей физической форме. Думаю, Кубертен чувствовал это и пытался предотвратить, хотя бы на уровне декларации. Ведь в те годы все было пропитано наступающим милитаризмом. Когда-то во время Олимпийских игр прекращались все военные действия: «спорт и мир», – вот что Кубертен утащил из Античности. И это в тот период, когда черпать что-то из Античности перестало быть модным.

Что же почерпнула из Античности олимпийская архитектура Новейшего времени?

Тоталитарные режимы очень быстро апроприировали эти вещи. Кубертен Кубертеном, а призывные-то армии нужны: у власть имущих нюх на то, что будет большая война, и не одна. Поэтому во время краткой паузы между мировыми войнами – в тоталитарных обществах явно, а в демократических более прикровенно – массовый спорт сочетался с военной подготовкой. Это заметно по тому, какие спортивные сооружения появились: их было много, поскольку олимпийское движение получило колоссальное развитие и действительно захватило весь мир. Однако, несмотря на то что, согласно идее Кубертена, соревноваться должны были только личности, олимпийское движение мгновенно превратилось в соревнование национальных команд и подсчет количества медалей. Здесь можно провести параллель с Всемирными выставками: национальные – павильоны, команды, хозяйство.

XI Олимпийские игры в Берлине 1936 года часто называют инсценировкой, призванной отвлечь внимание других стран от милитаризации Германии. Как вы думаете, отразилось ли это на немецкой спортивной архитектуре?

В 1936 году милитаризация Германии ни для кого не была тайной. Нацисты с самого начала совершенно не скрывали, что они хотят немецкого реванша.

Другое дело, что мы не должны сегодня преувеличивать идеологическую разницу между нацистской Германией первой половины 1930-х и значительным числом других европейских режимов: тоталитаризм был разлит в воздухе.

Что касается берлинских сооружений, там не мог не проявить себя националистический пафос с опорой на традиционализм в самом сильном его преломлении: там он огрублен и лишен мелких деталей. То есть дело было не в том, что за Олимпиадой требовалось что-то спрятать; просто крупные зрелищные сооружения – одна из самых важных типологических составляющих античной архитектуры, и немецкие архитекторы жадно воспользовались возможностью отработать и переосмыслить этот жанр.

Возьмем, к примеру, постройки Шпеера в Нюрнберге: там не бегали, а сидели на съездах. Это не отдельный милитаризм, свойственный спорту, но важная часть почвеннического понимания супертрадиционалистского течения в архитектуре, которое, будучи осознано через Античность, немедленно вызвало такое бурное возведение зрелищных и спортивных сооружений.

Справедливо ли будет заметить, что немецкие спортивные сооружения заимствовали больше из «милитаристского» Рима, чем из «религиозной» Греции?

Это очень искусственное построение. Олимпийские игры в классическом греческом понимании никакого мира с собой не несли, это всё сопли! Конечно, на время их проведения боевые действия прекращались (и то не всегда удавалось обеспечить полный мир), но победитель Олимпийских игр считался в первую очередь идеальным защитником города именно в качестве воина. Поэтому-то и проламывали городскую стену, чтобы он вошел: раз у нас теперь есть такой воин, то мы можем и без стены обойтись!

Отделять олимпийские соревнования от воинского духа невозможно, поскольку более милитаризированное общество, чем греческое полисное, сложно себе представить – оно даже более милитаризировано, чем римское. Воевали все. Для Рима же типологический элемент зрелища был важнее элемента спорта.

Другой вопрос, какую из идеологий пытались примерить на себя немцы, порой довольно примитивно их понимая. Думаю, что они специально не делали серьезной разницы между Грецией и Римом. Просто технически в тех же нюрнбергских постройках больше греческого, чем римского.

Если же мы посмотрим на муссолиниевские вещи, то там действительно хотели римского духа: скульптуры Итальянского форума – это, конечно, идеологический инструмент.

Почему все-таки спорт был настолько важен для тоталитарных систем?

Массовая физическая культура и массовый спорт всегда возникали в ответ на создание призывной армии. В начале ХХ века чем тоталитарнее было государство, то есть чем явственнее оно считало население своей собственностью, тем сильнее проявлялась тенденция насильственной физической подготовки. Спорт превратился в прикладной элемент форматирования населения – почти «сельскохозяйственного» материала.

Вне зависимости от степени кровавости режима имела место селекция: в коммунистическом режиме – по классовому признаку, в нацистском – просто по физическим кондициям (начиная от пресловутой формы черепа и заканчивая полным неприятием уродства).

Степень людоедства режимов в 1930-х годах варьировалась, но, конечно же, крайние формы это принимало в Германии (даже больше, чем в Советском Союзе) – в виде культа телесного совершенства. Так или иначе (в Германии – больше, а в Советском Союзе – стыдливее), но подоплека была везде одна: государство само определяло, что ему нужно от человека. Надо делать гимнастику, когда так сказали по радио.

Культ телесности особенно заметен в немецкой скульптуре. Это тоже было заимствовано из Античности?

В советской, итальянской, даже во французской или американской скульптуре того времени мы тоже найдем много подобных вещей. У нас один из самых блестящих авторов – Манизер, например. В фашистско-нацистских обществах культ здорового тела был частью культа здоровой нации (некоего коллективного тела). В коммунистических – частью здорового класса, вненационального государства.

Вообще, Античность закончилась, и мы ей ни для чего не нужны. Античные статуи – одни и те же в XVI и в ХХ веке, но каждая эпоха находит в них что-то свое. Та или иная эпоха формирует собственную Античность, которая больше говорит о том, кто в нее вглядывается и зачем, нежели о ней самой.

Раз Античность закончилась, давайте обратимся к сегодняшнему дню. Каковы наиболее характерные черты современной спортивной архитектуры?

Два основных фактора, которые характеризуют спортивные сооружения, нисколько не изменились за последние три тысячи лет. Во-первых, требуется, чтобы люди не мешали друг другу воспринимать происходящее. Во-вторых, важно, чтобы они могли быстро найти свое место и быстро его покинуть. Этим и определяется любая архитектура массовых зрелищ.

Сейчас серьезное значение имеет еще и фактор трансляции, которая смешивается с прямым присутствием, и это влияет как на архитектуру, так и на смысл самого зрелища.

Скажем, во время футбольного матча происходящее на поле транслируется на огромные экраны, и неизвестно, откуда зритель черпает больше информации – с этих экранов или наблюдая за крохотными фигурками игроков на поле.

Из-за появления множества типов новых конструкций стадионы приобрели футуристический вид, образы построек пытаются отрицать силу тяжести – хотя бы зрительно. В итоге здание перестает выглядеть зданием и становится похожим на космический корабль, присевший на поляну, который может в любой момент сняться с места и перелететь.

Это может быть вам интересно